Вера Федоровна спустилась на этаж ниже... и вдруг увидела: …солдаты в голубых беретах несли что-то тяжелое.
«Десантники, как мой Коля, – подумала она, и тут страшная догадка, словно молния, ослепила ее. – Так это же гроб, цинковый гроб! Нет, нет, это не ко мне… Это к кому-то другому!!!».
В этот момент офицер ступил на лестничную площадку и увидел Веру Федоровну. Некоторое время он печально смотрел на нее и, ничего не говоря, снял фуражку.

Николай ЧЕРГИНЕЦ, "Сыновья".
Вы тут: Главная»Рубрики»Писатели»Память»

Последнее письмо другу

07/06/2018 в 15:06 Георгий Киселев поэты , отношения

 

Ну здравствуй, Юра!

 

Юра, вот и снова весна на дворе. Такая же яркая и обалденная, как и та, которую ты видел в последний раз, год назад. И не совсем такая. Она в этом году поторопилась на целый месяц. Видано ли такое, что ещё в двадцатых числах, на пасху уже расцвела алыча, а родительскую субботу встретили в своих свадебных нарядах яблони, а на первое мая, словно флаги, вовсю заполыхали сирени всех цветов и оттенков от нежно-голубого до жгуче-карминного.

 

Любил ли ты вот такую уже крепкую бесповоротную весну, которая медленно и с достоинством передаёт бразды правления лету? Или другую мартовско-апрельскую, которая осторожно пробивается к жизни вместе с первой травой и первоцветами. Судя по твоим стихам, тебя больше волновала любимая всеми поэтами с пушкинского признанья пора года – «унылая пора, очей очарованье». Но и весна была тебе мила и пробуждала не только восторги.

 

Ну скорей же за город, скорей!

Молоком там сбежала сирень!

Там на сто километров окрест

Соловьиный играет оркестр.

 

Там вполсилы ничто не цветёт.

Там вполсилы никто не поёт.

Всё спешит отработать свой срок.

Там во всём и укор, и урок.

 

Ты ограничиться счастливо найденными образами (молоко сирени, соловьиный оркестр) просто не мог. Как это мог бы сделать поэт, который своё образное восприятие мира считает достаточным, для того чтобы предъявлять его читателям всё в новых и новых своих творениях. Ты же, как пчела со цветов, собирал с явлений и предметов видимого и даже невидимого мира нектар мысли, чтобы потом заронить эту мысль в читателя. Пусть задумается, грешный, – а сам он не вполсилы ли живёт, любит, заботится о ближних своих? Юра, тебя, я знаю, эта мысль не оставляла никогда, как и меня. Как она сверлит каждого, кто не только поёт, но и пишет, соревнуясь с забвением.

 

Георгий Киселев

         

Я ещё вернусь к этому стихотворению, а теперь хочу вспомнить, как я тебя впервые увидел и какое впечатление ты на меня произвёл. В журнале «Всемирная литература» я публиковал свои переводы как из белорусской поэзии, так и немецкой ещё с благословенного времени Таисы Николаевны Бондарь. В тот раз, а это была осень 2003 года, я принёс в редакцию подборку переводов из поэтического наследия выдающегося немецкого писателя Ремарка, и редактор Геннадий Бубнов проводил меня из двери в дверь в комнатушку, где за спаренными столами лицом к лицу сидели двое, вихрастый человек в очках, и второй – с крупной лысиной, внешне напомнивший мне Пикассо, насколько я его знаю по фотографиям. Лицо у второго было самое простонародное, крестьянское, которое я мог когда-либо видеть в каком-либо районе Рязанской области на севе или уборке урожая, куда я наезжал корреспондентом молодёжной газеты или рязанского радио. Первым был Валентин Маслюков, а вторым – ты.

 

И то выражение, с которым ты начал перелистывать мою рукопись, мне очень не понравилось. Оно мне показалось высокомерным. Хотя было просто вежливым, без лишних эмоций, как ко всякому незнакомому автору. Твои острые глазки испытующее прощупали моё лицо. Ты попросил меня зайти через недельку или как скоро я смогу сам. Прибавил, что переводы требуют внимательного прочтения.

         

И второй разговор тоже был вежливым. Но меня поразило, как точно ты указал на самые слабые и не совсем вразумительные места моей работы. «Ого! Да этот мужичок имеет вкус, и неплохой вкус!» – подумалось тогда мне. Я вынужден был согласиться, что да, над этими строчками ещё надо подумать. Ты признался, что немецкого не знаешь, и этого стихотворения, естественно, в подлиннике не читал, но вот нутром чувствуешь, что Ремарк тут выразился экспрессивнее, чем это я себе позволил в переводе. Речь шла о стихотворении Ремарка «Гетера», имеющем форму трёхчастной баллады.

         

Кстати, многие из поклонников Эриха Мария Ремарка, зная его как автора романов «На западном фронте без перемен», «Три товарища» и других, всегда недоумевают, узнав, что любимый ими прозаик, классик немецкой литературы еще писал, оказывается, и стихи. Но кто в юности или молодости из закоренелых прозаиков не писал стихов, особенно под влиянием нежных чувств! Не был исключением и Ремарк.

         

Насколько я помню, вначале этому факту не поверил и ты, Юра. И попросил, чтобы я тебе показал подлинные тексты Ремарка. Путь из Волковыска до Минска неблизкий, да и человек я по своей натуре довольно медлительный. Короче, наша совместная работа над переводами затянулась месяца на три. Конечно, я, как всякий самолюбивый переводчик, втайне был очень раздосадован твоей дотошностью, считая её своего рода недоверием ко мне и моим способностям представить на русском языке иностранный текст. Но потом в моём сознании произошёл перелом, и моя досада превратилась в уважение к человеку, столь внимательному к каждой мелочи текста. Подспорьем моего уважения стали известные строки поэта «Во всём мне хочется дойти до самой сути – в работе, творчестве, пути, в сердечной смуте!» Вот ты образцом такого усердия до самой сути для меня и стал.

         

Эта подборка из пяти стихов Ремарка вышла во «Всемирке» в первом номере 2004 года. И вторая строфа уже несла на себе печать твоего редакторского гения. Я позволю себе её процитировать:

 

Кто в танце качается жемчугом плеч

И бабочкой не бережётся от свеч,

Кто славит вино, шампанскому рад,

Под фрукты, конфеты и под шоколад?

Кто шепчет, и нежит, и льстит, и грозит,

Пока тебя радость не воспламенит,

Пока обещаньем не вспыхнет в крови

Зовущий маяк скоротечной любви?

Чьи губы в авто пьянят, словно хмель,

Чьи руки толкают тебя в постель,

Где в страсти пылающей не обмануть

Упругие бёдра и пышную грудь?

Гетера!

 

Узнаёшь ли ты здесь свой вариант двух строк: «Пока обещаньем не вспыхнет в крови зовущий маяк скоротечной любви?» Они так хорошо легли в ткань стиха, как будто и были в нём всегда. Я уж не помню, что там было до этих взывающих к сладострастию строк. Но твой вариант я принял с удовольствием, так как увидел, что он отвечает и авторскому замыслу, и моей интерпретации этой баллады.

         

Я бы мог раскрыть кухню творческого сотрудничества двух переводчиков с английского (ты) и с немецкого (я) ещё на нескольких примерах. Так же щепетильно готовили мы в следующие годы подборки ещё двух немецких поэтов – романтиков Клеменса Брентано и Новалиса. Чаще, чем раз в год, а то и ещё реже прорваться на страницы «Всемирки» мне просто не удавалось. И неоднократно приходилось соглашаться с твоими замечаниями и предложениями, поскольку они были на пользу переводам. Не скажу, что я был так уже со всем согласен и иногда упорно стоял на своём, но твоё терпение и природный такт побеждали мою строптивость, и я чаще соглашался с тобой, чем упорствовал.

         

Особенно возросло моё уважении к тебе как к переводчику, когда я прочитал в твоей интерпретации подборку стихов английского поэта и драматурга прошлого столетия Тэда Хьюза в первом номере «Всемирки» за 2005 год. Не зная оригинала, я оценил по достоинству прекрасное русское звучание иностранного текста. Передо мной была истинная поэзия, которая, если она есть, никуда не уходит и в иноязычном облачении. Вот как перевёл ты стихотворение «Ягуар»:

 

…Зверей-невольников насильственный

Мир в вязкой скуке утопал.

И лишь у клетки, у единственной,

Как на похоронах толпа

 

Стояла. Там, сильней, чем путами,

Пространством стиснут – как пожар

Под ветром, меж стальными прутьями

Метался красный ягуар.

 

Хитрил и кошкой стлался плавно он,

И вдруг взрывался немо ввысь,

Ярился – и решётку плавила

В глазах слепая ненависть.

 

Не зря ему даны природою

Пружины лап, и рост, и стать!

И впрямь – вдруг до свободы-родины

Всего одним прыжком подать!

 

Помню, как ты гордился, что сумел подобрать созвучие к такому трудно рифмуемому слову, как «ненависть». И не простое созвучие, а составную рифму «немо ввысь». А я имел дерзость оспорить это созвучие, сказав, что оно выпирает из стихотворения и обращает на себя внимание, в то время как назначение рифмы особенно в классической поэзии крепко связывать строки в строфу и быть как можно более незаметней. Тебе, естественно, моё замечание не понравилось. И всё же я отдал должное твоему мастерству, сказав, что тебе удалось выразить присущую оригиналу экспрессию, создав образ хищника, рвущегося на свободу.

     

Мог ли я в связи с твоим и Теда Хьюза «Ягуаром» не вспомнить свою и Райнера Мария Рильке «Пантеру», которую я перевёл за три года до этого разговора! Тема – то одинаковая: зверь в неволе и его желание свободы. Вот как это получилось у меня:

 

Так взгляд её в чередованье прутьев

устал держать мелькающий просвет.

На тысячу стальных подобных будь ей

просторней клеть – за ними мира нет.

 

И мягок ход, упруг не оттого ли.

что, словно в танце, кружится она

в избытке силы вкруг великой воли,

что несвободой ошеломлена.

 

Но лишь спадёт, как занавес, усталость

с её зрачков – и мира прежний лик,

пружиня плоть, войдёт в покой суставов

и сгинет в сердце в тот же миг.

         

Я высказал тогда тебе своё соображение, что стихотворение Рильке послужило для Хьюза и вызовом на творческое соревнование и своего рода моделью, по образцу которой он и написал своего «Ягуара». Именно так и никак иначе, так как «Пантера» написана молодым Рильке ещё в 1902 году и стала стихотворением, широко известным всему культурному западному миру, а Тед Хьюз родился только в 1930 году. Тебе пришлось согласиться с моим предположением, как и с тем, что образ дикого животного, с его жаждой воли, созданный гением Рильке, имеет более общечеловеческий подтекст, чем образ ягуара с его непреодолимой слепой ненавистью к людям. Этот обмен мнениями вряд ли послужил нашему сближению, скорее наоборот.

 

Вторым твоим сильным притяжением в зарубежной поэзии был арабский философ и поэт, писавший на английском языке, Халиль Джебран. Последнее десятилетие своей необычно интенсивной жизни ты отдал на создание русского варианта его потрясающей поэмы «Пророк», своего рода исламской философии нового времени. Одну из глав этой поэмы ты в 2006 году опубликовал во «Всемирке». А потом её же воспроизвёл в новой книжке стихов «Точка невозврата», которая была пятой по счёту на твоём творческом пути, а это немало, если учесть, что встречаются ещё в этом мире поэты, умудрившиеся пробиться к читателю всего один лишь раз в пору молодости. Это я намекаю на себя, медлительного и ленивого во всём, что касается личного интереса и преуспеяния.

         

Сам болеющий уже больше двадцати лет переводческим вирусом, я прекрасно сознаю, сколько своих мыслей, своего миропонимания втиснул ты в рамки поэмы под чужим громким именем, сам скрывшись за спину автора. Ах, этот сладкий, каторжный труд переводчика, не знающий разграничений на день и ночь. Ибо озарения и русские варианты никак не поддающихся переводу строк могут явиться даже во сне.

         

Как часто, Юра, да при каждой встрече ты говорил со мной об этой поэме, загораясь глазами и воспламеняясь душой, читал новые куски из Халиля Джебрана, может быть, эти, в которых на восточный лад говорится о дружбе

 

Когда в тебе друг ищет подтвержденья

Своим поступкам, мыслям и желаньям, –

Как круг спасательный, не бойся бросить «нет»,

Но не держи и «да», как золото-скупой.

 

Когда он уезжает – не горюй:

В его отсутствие тебе яснее,

как он высок, как дорог он тебе;

Так в восхищенье, находясь в долине,

свою вершину видит скалолаз.

 

И пусть не будет цели в вашей дружбе,

Кроме одной: познать глубины духа,

Снять с тайны золотую чешую…

 

Когда ты писал эти строки, Юра, мы ещё топтались в преддверии нашей дружбы, и я ещё этих строк не читал, а если бы прочитал, явно бы оробел перед человеком и поэтом, который в уме держит такую высокую планку дружеских отношений. Мне в ту пору в конце 2006 года, мало кому было – не то чтобы излить душу, а просто поговорить с уверенностью, что твой собеседник и тебя понимает и не использует потом твою откровенность за твоей спиной и во зло тебе. Таких людей у меня буквально единицы.       

         

Четыре года, с 2003 по 2006, включительно, мы общались друг с другом на чисто прагматической основе: редактор – переводчик. И накопили за это время какой-то запас взаимоуважения и дружелюбия, который всё ширился и крепчал от одной моей работы к другой. Но ничто не предвещало того, что однажды наша литературная среда зафиксировала нас в своём сознании как друзей. И как-то мне передали такой разговор между двумя минскими литераторами.

         

 Киселёв? Какой Киселёв? А-а-а… Это друг Сапожкова? Как же, знаю такого…

         

Ты, Юра, был абсолютно всем известен в литературном и газетном мире, для многих ты был точкой отсчёта в ту пору, как сам уже миновал «точку невозврата». Невозврата в прошлое, где много лет было отдано самой черновой журналистской и дипломатической работе, любимым женщинам, детям, друзьям и врагам. Об этом ты написал всего шестнадцать строк:

 

Уйти от старых берегов,

Как уходил уже когда-то…

Есть в обиходе моряков

Понятье – точка невозврата.

 

Теперь уже в последний раз!

Что впереди – успех, утрата?

Есть в жизни каждого из нас

Такая точка невозврата.

 

И, как ни медли, предстоит

Тебе решить – что ложь, что свято,

Расслышать, что душа велит

Пред этой точкой невозврата.

 

Когда назад уже не сметь,

И время надвое разъято,

И кто-то гонит, как на смерть.

Тебя за точку невозврата.

 

Я ведь тоже к тому времени эту точку оставил далеко позади. И когда в беседах мы поняли, что наши судьбы и личные жизни во многом схожи, это послужило к ещё большему сближению. Ибо не надо было тратить много слов, чтобы рассказать себя друг другу. Достаточно было несколько опорных слов понятий, и биография была как на ладони. Нельзя сказать, что эти биографии нас устраивали, что в них не было моментов, за которые потом нас не терзала бы совесть, но из песни слов не выкинешь…

 

И всё-таки мы долго дичились друг друга, пока ты мне не подарил свою книгу с этим мудрёным названием «Точка невозврата». И подписал её мне. Можно я напомню тебе эту надпись чёрным стержнем на первой странице?

 

«Георгию Ивановичу Киселёву… о творчестве которого можно сказать только хорошие слова, что я с удовольствием и делаю; а, будучи и сам немного переводчиком, завидую порой Вашим переводам, – на дружбу и сотрудничество! Ваш Юрий Сапожков».

 

Вот так наглядно на собственной книжке ты предложил мне дружбу, что я вначале принял за своего рода газетный штамп. Ну кто только и по какому поводу не писал в то время о дружбе и сотрудничестве!

 

Юрий Сапожков

 

Редакция «Всемирной литературы» тогда помещалась в старом здании на пересечении улицы Козлова с Проспектом Независимости. Получив твою книгу, Юра, я, сойдя со ступенек крыльца на улицу, тут же открыл её наугад, как я это делаю всегда, и то, что я краем глаза прочитал, меня крайне задело. Я уж не помню, какое мне тогда твое стихотворение попалось на глаза, но мне захотелось немедленно прочитать всю книгу от корки до корки. И я кинулся к парку им. Горького и на первой же встречной лавочке, даже ещё не зайдя в парк, бросился читать, глотая одну страницу за другой.

 

Я, помню, искренне обрадовался своему открытию, что, наконец-то в этом столичном многолюдье я нашёл человека, с которым можно по-честному поговорить, как говорится, за жизнь и о русской поэзии в Беларуси. Я был тронут твоими стихами, на диво лаконичными, с добрым юмором и самоиронией, умением выставить в шуточном свете свои и людские маленькие слабости и ничтожные пороки. Твои строчки запоминались с первого же прочтения, как эти:

 

Взять девчонку в жёны в сорок пять –

Дело, брат, сомнительного свойства.

Сколько ещё может простоять

Противоугонное устройство?

 

И эти:

 

У твоего подъезда одиноко,

С упорным постоянством фонаря

Стою я перед трибуналом окон,

Многоэтажно судящих меня.

 

Если за первым четверостишием стоит явная фривольность, то во втором читается драма человека немолодого и влюблённого безответно. Разве никто из нас, уже выбывших из возраста влюблённости людей никогда не был в такой ситуации? От этого четверостишия у меня, помню, защипало глаза.

 

Прекрасных, берущих за душу или разряжающих уныние строк было так много в этой книге, что мне непременно захотелось поблагодарить тебя за них. И я побежал обратно в редакцию, не надеясь тебя в ней застать, поскольку рабочий день близился к концу. Слава Богу, и ты был ещё на месте и твой очкастый визави. Я не помню уже точно – что я говорил тебе, захлёбываясь от радости, что могу хвалить твои строки в лицо автору, без всякого поползновения на лесть. Я вообще страшно косноязычен, а когда потрясён или просто взволнован, то переполняющие меня чувства не дают мне сосредоточиться на чём-то одном, и я перескакиваю пунктирно с одной мысли на другую. Но одну фразу я помню:

         

– Да Вы, Юрий Михайлович, действительно поэт!.. И при том – прекрасный поэт!

 

Помню, как у тебя, Юра, вспыхнули радостью глаза, а потом ты смутился. Видимо, не было привычки к похвалам.

 

–  Ну уж Вы и скажете тоже…

 

Тут же я был сагитирован Валентином Маслюковым написать рецензию на сборник для «Нёмана». Насколько помню, уже через месяц она лежала в редакции «Нёмана», и ты имел возможность её прочитать раньше всех подписчиков, потому что опубликована она была только в первом номере за 2007 год.

 

Вот после этой статьи, вовсе не безоговорочно хвалебной, а с некоторой долей критического перца, но в целом не просто благожелательной, но и доказательно восторженной по отношению к тебе как к поэту и к твоей поэзии, – вот после этой статьи я стал тебе интересен не только как заезжий из глубинки переводчик. И однажды ты пригласил меня к себе в гости. Мы проговорили допоздна обо всех и обо всём, что нам было интересно и дорого…

         

Не знаю точно, сколько раз я гостил и ночевал в твоей комнате, больше похожей на музей, чем на жильё, так как стены её были увешаны картинами и всякими раритетами народного искусства из Индии, где тебе удалось поработать как журналисту и дипломату. На протяжении шести лет я не знал, что значит – преклонить голову где-то еще, кроме твоей квартиры. Друзья по тому адресу, где я, приезжая в Минск, останавливался раньше, недоумевали, почему я так редко их навещаю. Твоё гостеприимство было искренним и щедрым, с ним мог только сравниться фуршет после очередного писательского съезда.

         

И разговор начистоту, и стихи, и обсуждение новых книг беларуских и русских писателей, и воспоминания о прожитом и отболевшем, и дружеские признания и советы. Каждая встреча, если постараться суть её отобразить одним словом, была творческим семинаром по критике и поэзии. Мы мало спорили, у нас было больше общего во взглядах на поэзию и вообще литературу, мы только углубляли и уточняли наши позиции по тем вопросам, которые нас волновали.

         

И всё это, как мне показалось однажды, могло рухнуть в одночасье. Ибо однажды, а именно в середине 2008 года, я крепко подвёл тебя. В шестом номере «Всемирки» с твоей подачи и при твоей активной помощи был опубликован мой перевод уже хрестоматийной баллады Гёте «Лесной король», известной ранее по версии В.А.Жуковского как «Лесной царь». В целом мой перевод был более корректным и близким подлиннику, чем перевод Жуковского. Но торжествовал я и радовался всего полгода, пока не произошло то, что ввергло меня в ужасную депрессию. А дальше я хочу тебе, Юра, напомнить несколько фрагментов нашей переписки в начале января 2009 года.

 

«11 января 2009

 

Юра, у тебя прогорел стол, что, как ты мне объяснил, поправимо, а у меня прогорела моя репутация добросовестного переводчика по крайней мере в вашем журнале. Хотя этот факт произошёл полгода назад, когда ты снизошёл к моему и не моему «Лесному королю», но узнал я это только 7 января, позвонив в Полоцк Гугнину (профессор-германист Полоцкого университета, с которым я за год до этого познакомился – Г.К.)

 

И получилось, что достопамятный Василий Андреевич посмеялся над моими потугами обставить его в точности. А от Александра Александровича я получил выволочку, как провинившийся недоучка.

         

Теперь объясню, в чём дело. В пятой строфе я неверно понял существительное «Reihn», поскольку оно усечённое от «Reihen», что означает «хоровод». Река Рейн в немецком – это «Rhein». Разница всего лишь в позиции этого «h», но какая бездна между двумя понятиями. И я в эту бездну и сверзился. Никакого Рейна в оригинале нет.

 

 

 

Вот в таком искажённом виде эта строфа появилась в журнале «Всемирная литература» тиражом более, чем в две с половиной тысячи экземпляров.

 

«Хочешь, мой нежный попасть поскорей

В объятья милых моих дочерей?

Им Рейну ночному легко повелеть

Колыхая тебя, танцевать и петь!»

 

Теперь я эту строфу поправил, но после драки кулаками не машут.

 

Почему я ещё попался на удочку с Рейном, это потому что в третьей строфе мелькает слово «Strand», что означает «берег» в контексте «много пёстрых цветов на берегу».

 

И вот с седьмого числа я теперь и хожу в сильнейшем стрессе, о котором ничего не знают мои домашние. Вот так подарочек мне на Рождество! Но от Бога ничего не приходит понапрасну. Видимо, не было у него другой возможности окоротить мою переводческую гордыню. Я ведь всегда каждое слово в переводимом тексте сто раз проверю, а тут какая-то слепота нашла. Мне бы задуматься, а почему Жуковский не обратил внимания на такую существенную деталь немецкого пейзажа, как главная водная артерия Германии.

 

Сейчас я просто не знаю, что делать. Что я виноват перед тобой и журналом, это ясно, как божий день. Не говоря уже о вине перед Гёте. Я просто в эти дни хожу под дамокловым мечом своей вины, которая как бы перечёркивает всякую возможность моего выхода к читателю через ваш журнал и закладывает мину недоверия и между нашими с тобой отношениями. Если бы ты знал (но, верно, догадываешься) какой жгучий стыд меня гложет. Перед тобой первым опускаю свою дурную голову. Подскажи, что мне теперь делать?

 

Гера».

 

Дорогой мой друже, честно говоря, я ожидал твоего ответа на это письмо, как приговора нашим отношениям, который обжалованию не подлежит. Всё, думал я, и Гугнин от меня отвернулся, теперь отвернёшься и ты. И поделом.

 

И вот твоё письмо. Вспоминаешь?

 

«12 января

 

Гера, привет! Я хорошо понимаю тебя, сочувствую, но не вижу причин сгущать краски, виниться и т.д. Бывает. Не будем предавать это огласке, а для себя сделаем вывод. Надо сто раз перепроверять. Я сам недавно чувствовал себя похоже, как и ты. И до печати мои ошибки, неверное понимание смысла, увы, тоже дошли: журнальный вариант перевода поэмы "Пророк" Джебрана.

 

Я готовлю рукопись перевода для публикации книжкой. А редактор у меня Наташа Капа. Она согласилась на эту кропотливейшую работу. Я был этому страшно рад, так как не знаю пока никого, кто бы так тонко чувствовал русское слово, даже его нюансы. И вот она меня буквально спасла, причем, несколько раз (!) от неправильного толкования смысла отдельных мыслей поэмы. И это несмотря на мое в общем-то сносное знание английского. Она почувствовала что-то, какую-то странность, алогичность некоторых переходов. Я перепроверил по тексту и ужаснулся. В двух-трех местах смысл был мной просто неправильно истолкован. Теперь я перепроверяю каждую буквально строчку, боюсь.

 

Самое неприятное, что неисправленный вариант (до последнего времени я не знал о некоторых искажениях) я отдал З.Красневской на отзыв, она согласилась написать предисловие. И что будет, когда она, сличая мой текст с оригиналом, откроет мою небрежность? Как будет неприятно! Так что у нас схожая ситуация. Никто тебя не уличит больше. Гугниных мало. Забыли об этом, естественно и я никому не скажу. Все, дело прошлое.

 

В твоих переводах все хорошо (ошибки мы не видим), но порой чувствуется тоже какая-то небрежность. Не льются строки, как должны; читая, словно преодолеваешь препятствие. Я не о последних переводах, их еще не читал. Наверное, ты чаще идешь себе на уступки, чем не идешь на них. Это все относится и ко мне. С тем же "Пророком" – если где-то язык заплетается, значит, либо не точно, либо сам позабыл нормальный русский язык.

 

И я пришел к строгому выводу – если не почти-Пушкин, то и не Сапожков, не Киселев или кто-либо другой. Не льется песней – все, хреново! И никто теперь меня не убедит в обратном. Вот и сижу теперь так, будто не было у меня нескольких лет работы над переводом. Каждую строфу не только перепроверяю, но еще и пою. Не поется – плохо. За сим я обнимаю тебя и своим признанием избавляю от мучений. Все мы грешны, друг мой. Вот покаялись, может, грешить будем меньше.

 

Твой Ю.».

 

Ты просто спас меня этим письмом, Юра, я просто не знал, как мне жить дальше именно «под дамокловым мечом вины», как я написал в письме. Мне было стыдно и перед тобой, и перед моей Алевтиной, и перед тёщей, и перед дочкой, хотя им я, трусливое существо, так и не открылся в проступке, и перед всем миром. Но ты не оттолкнул меня в ещё большее уничижение, ты вытащил меня из позора, как вытаскивают тонущего человека. Ты сам добровольно передо мной умалился, назвал свои ошибки и болячки, как бы взяв часть моей вины на себя. И я понял окончательно, что ты действительно мой друг до конца моей жизни.

 

И мне почему-то кажется, что ради торжества истины и её прекрасной дочери – Поэзии, стоит нам обоим вспомнить ни в чём не повинную балладу великого немца всю целиком с пометкой свыше «исправленному верить».

 

И будем считать, что эта пометка принадлежит самому Гёте.

 

 Л Е С Н О Й   К О Р О Л Ь

 

 Кто скачет сквозь ветер в ночной мгле?

 То путник поздний, с ним сын в седле.

 Спокойно мальчик глядит во тьму.

 С отцом надёжно, тепло ему,

 

  Мой сын, что ты вздрогнул, лицо хороня?

  Иль ты не видишь, отец, короля?

 С короной и шлейфом король лесной!

  Это, мой сын, туман ночной.

 

 «О милая крошка, будь гостем моим,

 Я в играх товарищем буду твоим!

 Здесь такие цветы в глубине чащ!

 Есть у мамы моей золотой плащ!»

 

  Отец мой, отец, не слышишь ты, что ль,

 Что шепчет мне в уши лесной король?

  Не бойся, не бойся же, мой родной,

 То ветер шуршит сухой листвой.

 

 «Хочешь, мой нежный, попасть скорей –

 В объятья милых моих дочерей?

 Мои дочери водят в лесу хоровод,

 Распевая, танцуя всю ночь напролёт!»

 

  Отец мой, отец мой, во тьме дерев

 Иль ты не видишь танцующих дев?

  Мой сын, мой сын, ясно видно мне –

 То старые ивы светят во тьме.

 

 «Тебя я люблю, я тобой восхищён!

 Добром не пойдёшь  так возьму в полон!»

  Отец мой, отец мой, какая боль!

 Меня схватил лесной король!

 

 Отец поспешает, страхом гоним.

 Плачет и бьётся дитя перед ним.

 Въехал во двор совсем без сил,

 Ребёнок в руках его мёртв был.

 

Тебе, вероятно, не понравится напоминание об этом инциденте. Мол, кто старое помянет – тому глаз вон. К чему это саморазоблачение через шесть лет после того позорного случая, поставившего на карту мою профессиональную честность переводчика? Но мне хочется пройти даже через запоздавшее осуждение главного редактора и читателя моих переводов. Для меня, Юра, это была хорошая встряска моей безмятежной уверенности, что перевод – дело безопасное и ненаказуемое. Наказуемое–да ещё как судом собственной совести. Тот случай для меня как вакцина против невнимательности и вседозволенности в таком беспримерно ответственном деле, каким является перевод, тем более перевод поэзии.

 

Я не помню, переписывались ли мы раньше 2009 года. Может быть – эпизодически. Может быть – мы больше общались по телефону. Но с 2009 по 2012 годы я нашу переписку в электронном варианте сохранил. Наверное, её надо срочно перенести на бумагу. Мало ли что! А вдруг какой-нибудь вирус сотрёт всё, что имеет для меня отнюдь не практическую цену. Цена нашей переписки – это для меня теперь стоимость, которую я не могу выразить цифрами. Ты согласен со мной?

 

По-моему, четвёртый номер «Всемирки» за 2009 год – это один из последних, если не последний номер журнала, после которого любимое детище Таисы Николаевны Бондарь было закрыто, а бывшие сотрудники редакции журнала, в том числе и ты, горемычный, не знали, куда приткнуться. А уже в пятом номере журнала «Нёман» была заявлена новая рубрика – «Всемирная литература» в «Нёмане». Это я предполагаю, основываясь на тех номерах журналов, которые есть в моей библиотеке. Может, ты прояснишь ситуацию, в каком именно месяце ты вместе с Олегом Жданом уже вошел в штат редакции «Нёмана»?

 

Ты спросишь, для чего мне нужно это уточнение? Не всё ли равно, когда и что произошло? Ведь всё кануло в Лету и может интересовать только сугубых специалистов или хроникёров республиканской печати.

 

Нет, Юра, для меня не всё равно. Мне дорог каждый факт твоей жизни, каждый поворот твоей биографии, каждая строчка твоих стихов и критики. Иначе чем ещё мне утишить мою тоску по нашей недолгой дружбе, чем мне заполнить пустоту там, где в душе всё жило и переливалось всеми красками нашего такого сияющего откровенностью, но короткого товарищества?

 

Многое я бы мог ещё вспомнить из истории (теперь уже – истории!) наших взаимоотношений, много разных закреплённых письменно ситуаций, когда ты, пренебрегая разного рода условностями, выявлял самую сокровенную суть дружбы: болел и заступался за мои статьи, когда они трудно проходили через главного редактора, радовался моим публикациям в российском журнале «Наш современник», настаивал, чтобы я собирал рукопись книги, говорил обо мне на неких представительных собраниях и совещаниях. А сам между тем жил в постоянном цейтноте времени для собственного творчества, жестоко уставал на работе и плохо потом восстанавливался, хотя и старался поддерживать свои силы на должном уровне: находил удовольствие в городских кроссах и занимался в выходные дни бегом. Как русские люди мы могли с тобой поднять рюмку и за поэзию, и за Победу, и за здоровье, несмотря на то, что оба мы с тобой достаточно равнодушны к спиртному.

 

Вот отрывок из твоего письма от 29 ноября того же 2009 года: «Много работы по двум отделам – поэзии и иностранному – ведь в каждом номере в блоке "Всемирная литература в Немане" идут и проза и стихи. И все это моя забота. Прихожу домой измочаленный. На субботу-воскресенье накапливаются домашние дела. Много читаю перед сном, пока голова сама не падает на подушку».

 

Я бы такой интенсивной жизни, Юра, не выдержал бы даже неделю. А ты так жил из месяца в месяц, из года в год. В конце концов не выдержал и ты.

 

Не могу обойти пока ещё живой памятью наши с тобой юбилеи, т.е. семидесятилетия. Как раз в том же 2009 году, в марте, мне семь с нулём и стукнуло. Я от тебя ожидал, честно скажу, разве что поздравления по почте или телефону. Но ты меня поздравил печатно в «ЛіМ»е, на всю литературную шатию-братию, на всю читающую публику. А в этом году по поводу моего 75-летия в Минске никто даже рта не открыл и печатно не заикнулся. Ты-то ведь далече, а кроме тебя, кому ещё я там в столице нужен?

 

Твой юбилей был в следующем году, в 2010-ом. И, конечно, тебе увернуться от устроения общественно значимого праздника было невозможно. Слишком ты был у всего литературного бомонда на виду и на слуху. И сколько это у тебя отняло и времени, и сил, и средств – уму непостижимо! Ты мне на это сетовал в письмах, но потом добавлял, что эти хлопоты радостные, что рад будешь собрать в один круг всех друзей и не только, а всех, кто пожелает тебя поздравить во всеуслышание.

 

Торжество ты планировал на конец марта, а я поздравил тебя именно накануне твоего дня рождения. Позволь мне это письмо тебе напомнить и самому вновь пережить те чувства и мысли, которыми я был переполнен в те дни.

 

«15 марта 2010

 

Юра! Дорогой мой друже!

 

Боюсь банального выражения моих чувств и пожеланий тебе, но ведь ничего лучшего не придумаешь, что обычно произносится в таких случаях. С днём твоего появления на свет Божий! С семёркой, подкреплённой нулём! Я считаю, что это начало патриаршего возраста в жизни и поэзии.

 

И вообще число семь любимо Господом, который успел за это время сотворить весь видимый мир. На седмицы мы мерим наши месяцы и годы. Оно является прибежищем народной мудрости: семь раз отмерь, а один – отрежь. Семеро одного не ждут. Семь бед – один ответ. Семь вёрст до небес и все лесом. Может быть, и ещё есть апологии числа семь, но не помню.

 

«Точка невозврата», которая так тебя некогда поразила своей непоправимостью, теперь уже пройдена окончательно. Да и жизнь, в основном, теперь уже позади. Так на что надеяться и чем нам жить теперь? Осталось жить самым главным, уже не размениваясь на мелочи. То есть поэзией. И только ей, отдавая ей уже не только досуг, как это было во многие годы нашей суетной жизни, когда мы кормили семьи и растили детей, – а отдавая ей все 24 часа в сутки, ещё урывая в её пользу от сна и отдыха.

 

Я желаю тебе не просто долголетия, а долголетия созидательного, чтобы ты ещё написал и издал ну, по крайней мере, ещё полдюжины книг твоей умной и сердечной поэзии.

 

Не будем подобны в своём патриаршем возрасте ни Мёртвому морю, чья судьба так тебя поразила, ни иссохшей смоковнице, которая не смогла накормить голодного Господа. Будем старыми и раскидистыми дубами (в добром смысле этого слова), дающими тень и прохладу и молодой поросли, и всем, кто приютится у наших корней. Будем устилать землю ежегодно крепкими ядрёными желудями наших строк и не будем пенять на то, что ими будут кормиться дикие кабаны или редкие заблудшие в нашу окрестность читатели. А ознобными зимами будем звенеть на ветру своими медно- бронзовыми кольчугами, сорвать которые с нас невмоготу никакому жестокому и властному ветру, никакому социальному бурану, никакой мстительной грозе.

 

Среди долины ровныя

На гладкой высоте

Растёт, цветёт высокий дуб

В могучей красоте,

 

так, кажется, поётся в русской народной песне. Уподобимся же таким одиноким богатырям, стойко переносящим все невзгоды и испытания.

 

Знай, что утром 16 марта я посылаю тебе по энергетическим волнам заряды почитания, преданности и духовной любви!

 

Бодрости и крепости тебе на долгие годы!

 

Гера».

 

Твой ответ на моё пространное письмо был лаконичен, как и вся твоя поэзия:

 

«Гера, самое лучшее, мудрое поздравление, которое я получил, – от тебя! Спасибо, старина! Приезжай! Твой Ю.».

 

Увы, мне не довелось тебя обнять принародно при скоплении всех твоих гостей, 21 марта положили в реанимацию мою тёщу Анну Михайловну с инфарктом, и мы с Алевтиной были вынуждены поездку на твоё торжество отложить. Слава Богу, мудрая и сильная духом от природы женщина в возрасте 91 год при помощи врачей оклемалась и прожила после этого ещё два года, но в то время эта беда была главной, а твой юбилей отошёл по значимости на второе место. Вместо себя и Алевтины я послал тебе стихотворение:

 

 О Юра, Юра, друг мой Юра,

 Уже при имени твоём

 Вся пошлость в рифму и халтура

 Спешат убраться со стыдом.

 
 Твой несгибаемый характер

 Уже стал притчей наших дней.

 Отдела главного редактор,

 Который всех других важней,

 

 Стоишь на страже ты, как рыцарь,

 Самой поэзии святой,

 За честь её готовый биться

 Вплоть до ничтожной запятой.

 

 Ты перенёс такие бури

 И в личной жизни и в судьбе.

 И за твою отвагу, Юрий,

 Я низко кланяюсь тебе!

 

 Жил и работал до устатка

 И хлеб свой ел не задарма,

 И прожитые семь десятков

 Теперь звенят, как ордена.

 

 Ты заслужил их, Юра, честно

 И выдержал все виражи.

 В них не было халтуре места,

 И пресмыканию, и лжи.

 

 Ещё нам жить, смеясь и плача

 Над гладью чистого листа

 И на волне самоотдачи

 Трусцою добежать до ста.

 

 Пока не мы – объекты тризны,

 Пока не кончен вёрстам счёт,

 Наполним творчеством и жизнью

 Все годы, что нам Бог пошлёт!

 

На следующий день после твоего солидного торжества в Доме Дружбы ты мне написал:

 

 

«25 марта

 

Дорогой Гера! Спасибо тебе за стихи! Они были прочитаны на вечере под аплодисменты. Читала наша сотрудница из отдела маркетинга. Вечер прошел здорово. Трюк мой удался. Опасения некоторых, что предварительно выпив и закусив, народ будут равнодушен к стихам, не оправдались. Прихожу в себя. А тут еще простуда привязалась и я на таблетках. Потом напишу подробно. А сейчас бегу на работу. Как твоя теща? Держитесь. Хотя это неимоверно трудно. Привет Алевтине. Твой Ю.».

 

В той временной круговерти, что ты перенёс, дорогой мой Юра, в связи со своим юбилеем, конечно, ты выбился из привычного ритма жизни, из своих срочных и длительных обязанностей и потому поздравил меня с днём рождения на два дня позже. Я не обиделся, я понимал, какую физическую и моральную нагрузку тебе пришлось перенести, какую эмоциональную встряску. Позволь мне уже и это письмо тебе напомнить:

 

«30 марта

 

Гера, дорогой,–забыл! Прости! Я не писал тебе, что последнее время что-то сердце стало пошаливать. Ну вот и записался в ЛОДЭ к профессору, а перед этим на УЗИ сердца. Стенки аорты и клапанов оказались закольцованы, сужены. Холистериновы дела. Отсюда – давление. Вот и вдарился в раздумья, как еще пожить. Нет, не паника, конечно. Но как-то слишком сосредоточился на себе. Вот и позабыл, что не я один живу на свете...

 

Поздравляю тебя сейчас! Здоровья тебе и как можно больше счастливых творческих дней! Почему не пишешь, как твоя теща? Выписали ее или все еще в реанимации? А Илюшу твоего (мой сын – Г.К.) мы часто вспоминаем. Талантливый парень. Мелодист и голос – чудо. На том вечере он пел лучше всех. И всем своим поведением тоже заставляет уважать себя. Скромен, независим. Запоминается. Как бы ему помочь устроиться на хорошую работу, не далекую от творчества? Обнимаю тебя. Привет Алевтине! Спасибо, что вы хотели приехать ко мне вместе. Твой Ю.».

 

Вот перечитываю нашу четырёхлетнюю переписку и вижу тебя со всеми характерными чертами твоего облика.

 

Твоё внешне простонародное лицо с напоённым мыслью взглядом, в котором отражается вся глубина твоей богатой внутренней жизни, вся сила твоего характера, всё внимание к собеседнику и готовность прийти ему на помощь – избавить ли от стилистических огрехов его стихи или дать ему крупную купюру, не интересуясь, на что она пойдёт, на лекарство, на хлеб или на алкоголь...       

 

Ещё не пришло время публиковать всю переписку, так как многие её фигуранты ещё при регалиях и должностях и вряд ли будут рады узнать, что думали о них Юрий Сапожков и Георгий Киселёв… Я только теперь кусаю локоть, что в сохраненной мною переписке зияют большие провалы между датами. Это значит, что многие письма потеряны по моей халатности, по этой преступной уверенности, что ты мне подарен судьбой надолго и мы еще много чего напишем друг другу.

 

Сейчас ищу причины этих непоправимых перерывов в нашей почте по интернету. Ну летом-то мы, разумеется не переписывались, потому что чаще встречались. Но с осени по весну мы же не ограничивались только телефонными разговорами…А сколько их было – несть числа!..

 

…И вот январь 2013 года. Когда я зашёл в редакцию, ты мне показался немножко расслабленным, как-то немножко растерянно и виновато улыбался. Ну, думаю, пропустил человек стаканчик винца, мало ли какое событие у человека, может, чей-нибудь день рождения. А ты меня спрашиваешь: «Ты ничего во мне не замечаешь?» я по простоте душевной так и бухнул тебе: «Замечаю». «А что замечаешь?». «Хватанул что ли чего?» – «Да что ты! Ни капли!» – «Пойдём, я тебе всё расскажу!». Ты меня – под локоть и прошли мы коридором в вестибюль.

 

Вспоминаются твои слова: «Что-то творится со мной нехорошее, Гера! Стало труднее писать, на каждом слове спотыкаюсь. Сомневаюсь, это ли слово, а, может, надо другое поставить. И когда читаю, тоже не всё понимаю. Надо усилие делать, чтобы понять. Что-то со мной произошло, с головой». Что я мог ответить? Только попытаться успокоить тебя. «Просто, ты переутомился. Много работаешь, мало отдыхаешь. Не сиди поздно за компьютером. Старайся больше гулять».

 

– «Не в этом дело, Гера, я чувствую, костлявая ко мне подбирается».

 

– «А ты был у врачей?»

 

– «Пока нет, собираюсь».

 

– «Ну тогда не тяни. Лучше полная ясность, чем преждевременные страхи».

 

Тот разговор до сих пор нейдёт у меня из головы.

 

Потом была встреча в марте, как раз накануне твоего 73-летия. Не помню уже – по какой причине нам не удалось пообщаться вне редакции.

 

 «Ну как ты?» – спросил я тебя.

 

– «Нормально. Держусь».

 

Я уже знал из телефонных разговоров с твоими коллегами, что у тебя страшный диагноз, который я не хочу здесь называть, чтобы лишний раз не травмировать тебя. Видимо, в моём взгляде было нечто сочувственное до такой степени, что тебе это было трудно вынести. И ты улыбнулся так беспечно, с таким выражением, как будто имел в запасе здоровья ещё лет на тридцать, не меньше». Мне бы тебя успокаивать, а ты стал успокаивать меня. – «Да ты не волнуйся. Всё под контролем. Пью таблетки. Соблюдаю режим сна, гуляю. И уже ни грамма допинга. Надеюсь, всё обойдётся, и мы с тобой ещё не раз посидим по-русски…Выпьем за нашу Рязань, за Есенина…» Я в то посещение пару раз заснял тебя своим цифровым. Мог бы и не пару, но как бы это выглядело в твоих глазах? Что я снимаю тебя для памяти и, значит, признаю ту вероятность, что ты скоро покинешь всех нас?

 

Потом ты поздравил меня по телефону с моим 74-летием, на этот раз точно в дату. И при разговоре выяснилось, что у меня нет твоей последней книги «Между духом и словом», куда ты собрал все свои наиболее яркие работы критического плана. Ты очень удивился, что не подарил мне этой книги. «Вот, после разговора, сразу иду на почту и вышлю тебе книгу!» – пообещал ты. Я получил её через два дня с простой и душевной надписью: «Дорогому другу Георгию Ивановичу Киселёву от любящего тебя за большой талант поэта Юрия Сапожкова». Я тебя тогда поблагодарил по телефону за книгу и выразил как мог свое смущение твоим возвышенным посвящением: «Как всегда, ты преувеличил скромные мои способности, но оспорить теперь твоё мнение я не могу. Буду считать твои слова авансом под будущую книгу».

 

В последний раз я говорил с тобой по телефону 6 мая прошлого года. Я поздравил тебя с днём Твоего Ангела, потому что это был день праздника в честь великомученика Георгия-Победоносца, нашего общего с тобой небесного покровителя. Я слышал приятный баритон уверенного в себе и вполне здорового человека и поддался благополучию этого голоса, подумав: а, может быть, беда уже позади, лечение помогло и Юра уходит в отпуск, чтобы отдохнуть и набраться сил, и снова вернуться на своё рабочее место.

 

Ещё более укрепился я в этой мысли, когда ты начал меня расспрашивать о моих делах, о здоровье моей Алевтины, так, как это делал всегда. И, конечно, я тут же перевёл разговор в плоскость здоровья твоей мамы Валентины Сергеевны.

 

(А свою маму ты любил нежно и деликатно, стыдясь обозначить свои чувства нечаянным и невыразительным словом. И так устроил свою бытовую жизнь, что ни одна из обожаемых тобой женщин не смогла встать между вами. Так и жили в уютной и обихоженной на современный лад квартире вдвоём: Валентина Сергеевна и ты, любимый ею и любящий её сын.)

 

Обычность разговора и твой бодрый голос усыпили в тот раз мою тревогу за твоё здоровье и, как утопающий за соломинку, я ухватился за спасительную мыслишку: а, может, всё ещё обойдётся, и мы ещё встретимся и обстоятельно поговорим обо всём, что накопилось за время с предыдущей встречи.

 

Не встретились. Не поговорили. Поэтому я и пишу тебе это бесконечное, как само ожидание, письмо. Я уверен, оно дойдёт до тебя и ты, парень находчивый и по-рязански изобретательный, найдёшь способ, как мне ответить, не прибегая к услугам почты.    

 

Ты знаешь, конечно, что поэты нашей с тобой советской школы любили приберегать самую яркую находку или наиболее парадоксальную мысль для последней строфы стихотворения, или закольцевать его повтором первой строфы. Не буду отступать от этой негласной традиции, вернусь к твоим строкам, с которых я начал письмо

 

Ну скорей же за город, скорей!

Молоком там сбежала сирень!

Там на сто километров окрест

Соловьиный играет оркестр.

 

Там вполсилы ничто не цветёт.

Там вполсилы никто не поёт.

Всё спешит отработать свой срок.

Там во всём и укор, и урок.

 

Когда я в первый раз читал эти строки, семь лет назад, мне было невдомёк, что ведь это ты написал не просто как назидание тем, кто живёт и всё делает вполсилы, чтобы задумались и стали жить энергичней. Ты и сам все делал в полную силу – любил и влюблялся, писал и читал, бегал на стайерские дистанции и бражничал, ценил друзей и зачастую восхищался врагами, Ты честно отработал свой срок на земле и оставил мне память о своей яркой интенсивной жизни – и как укор, и как урок.

 

Я надеюсь, что своей яркой судьбой, прочертившей, словно метеор, серый небосклон нашей вяло текущей душевной и общественной жизни, горением своего стыдливого немногословного таланта ты заслужил у Господа жизнь вечную в окружении всегда цветущего и одновременно плодоносящего сада. Ведь твоя поэзия и твои дела служили здесь, на земле, добру. А добро приманивает добро и продолжается добром, мне кажется, не только в нашем мире.

 

Есть у тебя одно пронзительное стихотворение, которое действует на меня до сей поры гипнотически. Может быть, вспоминать его сейчас нетактично и верх неприличия? Но как раз теперь, я надеюсь, ты знаешь ответ на свой уже не просто риторический, а самый что ни на есть сакральный вопрос.

 

Тебя не будет целых двадцать дней.

(К тому ж учесть, что стали дни длинней)

Непостижимо сердцу и уму –

Как буду без тебя, когда умру?

 

Да, теперь ты это знаешь. Но знаешь ли, что мы все, теперь оставшиеся без тебя, и женщина, которая тобой дорожила, и твои дети, для кого ты был самым близким человеком, и друзья, которые тебя больше чем просто уважали, мы все продолжаем любить тебя. И будем любить, пока живём.

 

Нет, наша дружба не закончилась. Тем более она не завершится, когда я перейду туда, где ты теперь обитаешь в новом качестве. В обличии прекрасного молодого человека с пышной шевелюрой волос. Может быть, они струятся у тебя по плечам, волнуемые лёгким райским Зефиром. Наше общение продолжается, но на ином уровне, чем прежде. Я мысленно обращаюсь к тебе по любому поводу моей не совсем складной жизни и слышу твой мысленный ответ. Иногда я нахожу его в твоих стихах или в последней твоей книге критики «Меж духом и словом»

 

Я молюсь за тебя, дорогой мой друже, и за убиенного твоего сына Вадима, которого мы несколько раз поминали вдвоём, за твою маму простую русскую женщину из райцентра Сапожок Рязанской области (вот откуда твоя фамилия, в ней закодирована твоя малая родина). Я прошу за вас Бога, чтобы он устроил вас в своём Царствии Небесном, в вашем нынешнем надёжном и светозарном пристанище.

 

Остаюсь и здесь, и там, где ты сейчас, твоим другом.

Гера,

 

8 мая 2014 года

Оставить комментарий (0)
Система Orphus

Нас считают

Рейтинг@Mail.ru

Откуда вы

free counters
©2012-2018 «ЛитКритика.by». Все права защищены. При использовании материалов гиперссылка на сайт обязательна.